Многоликая Европа

МОЛОТ Форумы Общество Многоликая Европа

В этой теме 1 ответ, 2 участника, последнее обновление  Arc 11 мес., 1 неделя назад.

Просмотр 2 сообщений - с 1 по 2 (из 2 всего)
  • Автор
    Сообщения
  • #3897

    Argonaft
    Участник

    Семь журналистов Corriere della Sera пытаются объяснить, что представляют из себя сегодня эти национальности. Америка Трампа далеко. Сможет ли Европа справиться сама по себе?

    Что значит быть англичанином?
    Беппе Севернини (Beppe Severgnini)

    Мы посвятили первую статью англичанам, потому что 8 июня 2017 года в Великобритании проходили выборы, спустя год после проведения референдума, давшего добро на выход государства из Европейского союза (23 июня 2016 года, Брексит). Именно англичане — не шотландцы, не валлийцы и не северные ирландцы — выбрали этот путь. Проведенное неделю назад голосование ознаменовало другой решающий переход — для английской идентичности, Великобритании, Европы и не только. Кто такие англичане? Молодые люди и девушки, которые в Лондоне уже в течение 50 лет, меняя наряды и прически, диктуют направление музыки, искусства и моды? Пожилая дама, которая по утрам в эти последние весенние дни перед нападением иностранных студентов исправно занимает скамейки на набережной Истборна в графстве Сассекс? Дерзкий молодой человек, который стремительно делает (или делал) деньги в Сити? Рабочий, родившийся в Великобритании в семье пакистанцев и работающий на автомобильном заводе в Мидлендс, а по субботам возит жену в хиджабе за покупками в магазины со скидками? Преподаватель Оксфорда и Кембриджа, который гордится своими ухоженными лужайками и блестящей головой (снаружи и внутри, сверкающей лысине — выдающиеся мысли)? Было бы просто ответить: англичанин — это все вышеперечисленное! Но должно же быть что-то общее, объединяющее их всех. Чтобы выяснить, что это, я бы начал именно отсюда. Национальная идентичность вырастает из очень туманной смеси: климата, географии, истории, религии, места рождения, языка, культуры, правил, традиций и привычек. Соотношение всех этих элементов разнится от нации к нации. «Английский пирог», исходя из моего опыта (45 лет поездок!), готовится из четырех основных ингредиентов: географии, истории, привычек и языка. Религия и рождение не столь важны. Жизнь на острове, расположенном вдали от континента, сказывается на особенностях национального характера: неслучайно у тех, кто любит Англию и Сардинию, есть какие-то общие незначительные и любопытные черты характера. Это ментальная отделенность, не физическая. Ла Манш — узкий пролив, и он стал практически незаметным (вы проезжаете его под землей или пролетаете над ним на самолете). Но он остается на месте, символизируя разделяющую нас дистанцию, которую сегодня можно принять за высокомерие. Англия — это нос европейского корабля, но не сам корабль. Чтобы плыть в беспокойных современных водах, нужен корабль. И не просто корабль, а крейсер. История играет столь же важную роль. Земля, которую не завоевали ни разу за тысячу лет, монархия, обладающая одной из крупнейших империй в истории: вполне очевидна ее тяга к самодостаточности. История Англии непрерывна; ей не приходилось накрывать или сносить памятники. И это говорит о многом, поверьте мне. Наконец, привычки и язык. Нация складывается также из витающих в воздухе запахов, из завтраков, автомобилей, телевидения, игр и воспоминаний, напитков и слов. Газон и краска, яичница с беконом, слабозаваренный кофе, левостороннее движение и канал ВВС, футбол по субботам и традиционный воскресный обед, теплое пиво и богатый вариациями язык, немедленно расставляющий все точки над i в иерархиях: стоит тебе только открыть рот, сразу становится ясно, где ты родился, учился ли ты, где ты живешь, чем занимался, сколько раз бывал в стране. Но да здравствуют англичане, несмотря ни на что. Это друзья, в которых мы так нуждаемся, и они нуждаются в нас (но сколько сил стоит им это объяснить).

    Что значит быть французом?
    Стефано Монтефьори (Stefano Montefiori)

    На самом деле, французы любят есть длинный хлеб в форме багета и производят сотни видов сыров, что служит прекрасным доказательством — по мнению генерала Шарля Де Голля — невозможности управлять таким сложным народом. Француз также, вероятно, является самым ворчливым из всех прочих европейцев, и парижский официант действительно будет вести себя слегка неприветливо по отношению к миллионному туристу, приходящему в восторг перед пирожным мильфей. Какие-то стереотипы, как всегда, крепко укоренились в реальности, но, быть может, подлинная французская самобытность состоит в том, что она неуловима и изменчива. Она столь уклончива, что становится формой национальной одержимости. Президент Николя Саркози (Nicolas Sarkozy) в 2007 году посвятил ей целое министерство, создав ведомство «иммиграции и национальной идентичности», как будто первая ставила под вопрос вторую. Эта история продолжается уже давно, потому что ни один другой европейский народ не является плодом таких смешений и последующих интеграций итальянцев, испанцев, португальцев, греков, поляков, латиноамериканцев, а потом алжирцев, тунисцев и ливанцев. Есть и катастрофические пессимисты, которых тысячи раз цитировала Марин Ле Пен (Marine Le Pen), такие как Рено Камю (Renaud Camus), разработавший теорию «большого замещения»: в периферийных районах, а уже и в полуурбанистических кварталах, все еще далеких от центра городов, иммигранты из Северной и Тропической Африки занимают места настоящих французов, замещая их, ведя медленное и неотвратимое завоевание. Философ Ален Финкелькраут (Alain Finkielkraut) написал бестселлер под названием «Несчастная идентичность» против прогрессистского стремления слишком уж прислушиваться к «доводам Другого»: «Мы не должны путать тех, кто принимает, и тех, кого принимают, иначе Франция превратится в не что иное, как аэропорт». Полемист Эрик Земмур (Éric Zemmour), продавший тысячи экземпляров своего эссе «Французское самоубийство», утверждает, что настоящий француз — на его взгляд, крайне редкий вид — должен есть сыр, пить вино и не давать проходу девицам в коротких юбках в кафе. Это воспаленное и ностальгическое видение доминировало в культурных дискуссиях последнего времени во Франции. Наряду с посредственными экономическими показателями и ростом безработицы утрата французской идентичности представляется решающей чертой нашей эпохи. В том числе поэтому победа Эммануэля Макрона (Emmanuel Macron) на президентских выборах стала сюрпризом. Новый глава государства, похоже, соглашается с тем, что говорил Бальзак, и принимает это за данность: «Французы настолько любят воевать, что не могут остановиться даже в мирное время». Быть французом — значит спорить о том, что такое быть французом. Новость, не ожидавшаяся до самого мая, состоит в том, что, по мнению значительного большинства, это значит также испытывать оптимизм и чувствовать себя европейцами.

    Что значит быть немцем?
    Данило Таино (Danilo Taino)

    Босоножки с носками, естественно, являются отличительной чертой немца. Полотенце, разложенное на лучшем шезлонге на пляже ранним утром, когда в отеле продолжается долгий завтрак: он предусмотрителен и немного назойлив. Есть еще и кое-что другое. Гете? Бах? Кант? Гумбольдт? Да, он читает много книг и много газет; он ходит в театр и в филармонию; он поклоняется науке, знает виды сороконожек и кактусов. Плохо то, что это еще не все: более того, о таком немце можно было рассказать еще до глобальной трагедии 80, 90 и даже 100 лет назад. До сих пор удивительно, как мог такой образованный, крепкий народ сотворить Холокост. Немец остается образованным, педантичным, иногда впадает в менторство. Но в нем есть намного больше. Неизмеримое зло и чувство вины превратили его в нового человека, который порой дезориентирован. Недавно в Германии возобновилась дискуссия, которая никогда не будет закрыта. Дискуссия о Leitkultur, о главенствующей в стране культуре. Что делает немца немцем, спросил министр внутренних дел Томас де Мезьер (Thomas de Maizière), стоя перед толпой, во многом состоящей из иммигрантов, прибывших в Германию в последние два года, которым еще предстоит интегрироваться. Он ответил: свобода, демократия и то, что он не прячет лицо за паранджой. Он ввел такие критерии, как меритократия и механизм, заставляющий все работать. Однако в адрес министра посыпалась критика со стороны той Германии, для которой не существует доминирующей культуры. Возникли дискуссии и своего рода дезориентация. Всего этого, однако, недостаточно для понимания. Почему, например, Дональд Трамп испытывает некоторую неловкость в отношении Германии, быть может, даже раздражение, несмотря на то, что его дед был немцем (изначально его фамилия была Друмпф)? Вероятно, потому что это открытая страна: лишь 13% населения считает, что для того чтобы быть немцем, необходимо родиться в Германии. Вероятно, потому что это пацифистское государство: из всех европейских стран оно меньше всего готово (лишь 40%) идти на войну, чтобы защитить союзника по НАТО. Вероятно, потому что это «зеленое» государство: оно ставит экологию и климат во главе всего (в том числе и при производстве автомобилей). Вероятно, потому что оно одержимо правилами. Несколько дней назад, в конце весны в Берлине я видел, уже не в первый раз, группу семей турецких иммигрантов вокруг барбекю в тени большого парка Тиргартен: женщины с закрытым лицом и с платками на волосах. В двухстах метрах на солнце нагишом на газоне загорала группа молодых немцев-нудистов. Все это в двух шагах от дворца Бельвю, где президент ФРГ Франк-Вальтер Штайнмайер (Frank-Walter Steinmeier) наверняка оценил острые запахи жареного мяса и солнцезащитного крема. Дело в том, что немцы, особенно, молодые, уже не те, что раньше, они открыты и толерантны. Но, как и у прежних немцев, у них крепкие корни: они носят босоножки на носки и слушают Баха. Сложные люди.

    Что значит быть испанцем?
    Элизабетта Розаспина (Elisabetta Rosaspina)

    Таксист в Барселоне часто предпочитает общаться с иностранцами по-английски, а не на кастильском диалекте испанского. Большинство же галисийцев, напротив, не придает столько значения языковому вопросу, по крайней мере, не так много, как каталонцы и баски, однако они, вероятно, чувствуют себя ближе к португальцам, чем к жителям Майорки, потому что с первыми их объединяет гордость за славное морское прошлое: какой уж там край континента! Задолго до начала Золотого века в их порты не могли не зайти великие путешественники по Атлантике. Валенсиец может почувствовать себя чужим в городе Эстремадура, андалусиец — в Кантабрии и даже в Мадриде, где по государственным праздникам не остается местных жителей, они бегут в «пуэбло», родные деревни, где их обычно все еще ждет старый семейный дом и родной говор. Вопрос об испанской национальной идентичности — это весьма непростая задача. Не считая общих мест, связанных с быками, фламенко, сиестой и хамоном (последний, надо сказать, остается весьма актуальным аргументом для всех гурманов полуострова). Проблема состоит в том, что, за исключением некоторых случаев, как, например, когда играет Рафаэль Надаль (Rafael Nadal) или открывается выставка Франсиско Гойи в Лондоне или Париже, сегодня испанцы редко гордятся тем, что они испанцы. История. Да, конечно, она тоже играет свою роль. Еще короли-католики прилагали усилия к тому, чтобы создать национальное сообщество, достаточно компактное, чтобы выжить при власти Габсбургов и укрепить свои силы в течение веков до патриотического законотворчества депутатов Кадисских кортесов, первой испанской конституции, в 1812 году. Хватило 40 лет франкистской диктатуры в 20-м веке, чтобы испанцы, или, по крайней мере, их новые поколения, осознали, насколько удушающей может стать националистическая риторика. Поэтому они вышли за те пределы, которые для их дедов были устрашающими стенами, выстроенными из кирпичей традиций и неизменных обычаев. К моменту смерти Франсиско Франко (Francisco Franco) самоуважение его сограждан было уже растоптано. Две Испании, сражавшиеся в Гражданской войне, решили на скорую руку забыть о старых раздорах. Это было легче сказать, чем сделать, когда до сих пор остаются сотни общих могил, ожидающих вскрытия. Нужна была общая территория, пространство взаимопонимания, и испанцы ее нашли. В Европе. Уже 15 лет «Евробарометр» Королевского института Элькано фиксирует на иберийском полуострове стабильно хорошую погоду. Несмотря на облачность на северо-востоке страны, и политику суровых мер, продиктованную Брюсселем и Берлином, испанцы считают, что быть испанцем — значит быть европейцем. И пусть кто-то из галисийцев вспомнит, что один весьма авторитетный немец, Иоганн Вольфганг Гете, утверждал, что Европа родилась во время паломничества по пути Святого Иакова, а, значит, Галисия стала частью Европы раньше, чем Кастилия-Ла-Манча и Каталония, где, впрочем, как вы могли заметить в Барселоне, таксистами зачастую являются выходцы отнюдь не из Европейского союза. И испанцам очень свойственно теряться в бесконечных обсуждениях этого вопроса за барной стойкой в Мадриде за бокалом Риохи и тарелкой с пинчос.

    Что значит быть скандинавом?
    Луиджи Оффедду (Luigi Offeddu)

    Слово «любовь» по-фински — «rakkaus». По-норвежски — «kjaerlieghet». По-исландски — «àst». По-шведски — «karlek». По-гренландски — «asannissuseq». По крайней мере, что касается словарей, между народами Севера не слишком много общего. То же самое и в их кухне: датчане обожают селедку с вишней, шведы — «aig grytta», фрикасе из лося, норвежцы — «lutefisk», треску, маринованную в соде, национальное блюдо городка на островах Лофотен называется просто «Ä». Это касается и более серьезных вещей: финны окунулись в Европейский союз, норвежцы и исландцы остаются за его пределами, датчане следуют примеру своего принца Гамлета и стоят одной ногой на пороге ЕС, то есть стали европейцами, но не слишком. Что касается всего остального, то, разумеется, у них есть общие корни, как не быть: от предков-викингов — и это не какие-нибудь фольклорные байки, их до сих пор изучают целые группы профессоров — до мировых рейтингов благосостояния, которые эти страны неизменно возглавляют; до ростков (социальной) демократии и системы социального обеспечения, эволюционировавшей в так называемую flexisecurity (тебя могут уволить, но государство потом оказывает тебе поддержку), до сих пор процветающей в северных странах. В Осло, как и в Рейкъявике, массово участвуют в парламентских выборах, как будто голосуют за «охотничий клуб» затерянной в глуши деревни: «свобода и участие», Габер пел эти слова, и, возможно, это банально, но именно это остается в сердце каждого скандинава. Если бы существовал скандинавский Трамп, которого бы многие ненавидели, его бы никогда не избрали, так как он не получил бы поголовной поддержки воздержавшихся при голосовании, как это произошло в США. Само название «Скандинавия» исторически подразумевает только Норвегию, Швецию и часть Финляндии». Но сегодня оно включает в себя также Данию, Исландию и Гренландию. Название, вероятно, происходит от имени богини Скади, покровительницы снега и лесов. Снег, однако, исчезает по мере глобального потепления, вне зависимости от того, верит в него Трамп или нет: так, северные олени и лапландцы переселяются на север, а глазастые российские подводные лодки все пристальнее присматривается к югу. Этого викинги предвидеть никак не могли. Зато роль женщин — да: уже в 975, если верить сагам, госпожа Халльгерд Длинноногая отказалась спасти жизнь мужу, потому что за несколько лет до этого он отвесил ей оплеуху. В Исландии — занимающей первое место в мире в отношении равенства мужчин и женщин — пост премьер-министра занимает женщина-лесбиянка Йоханна Сигурдардоттир (Jòhanna Sigurdardottir), в Стокгольме пост лютеранского епископа занимает также женщина-лесбиянка Эва Брунне (Eva Brunne), воспитывающая ребенка со своей подругой-священником. Скандинавия — это запах сосен и вяленой рыбы, северного сияния и мрачных теней: в Норвегии, бастионе демократии, живет Андерс Брейвик (Anders Breivik), нацист, убивший в 2011 году 77 человек; Швеция все еще не знает, кто убил в 1986 году ее премьера Улофа Пальме (Olof Palme). Норвежцы стыдливо говорят, что «ловят» китов и детенышей тюленей, которых они забивают гарпунами и ледорубами. В датской душе бок о бок уживаются милая русалочка Андерсена, «Страх и трепет» и «Понятие тревоги» Кьеркегора. «Крик» Мунка поднимается из рая норвежских фьордов. На севере, даже на севере, кто-то страдает.

    Что значит быть славянином?
    Мара Жерголе (Mara Gergolet)

    Славянин страдает от непонимания. А еще больше — от того, что о нем ничего не знают. Именно от этого непонимания рождается отличительный славянский комплекс в отношении Запада, компенсируемый столь же настойчивой убежденностью, доходящей до фанатизма, что они не хуже. (Небольшое отступление: к славянским народам не относятся венгры, цыгане, румыны и албанцы; боснийские мусульмане — славяне). Представители славянских народов во всем опаздывают. У них поздно появляется письменность (Кирилл и Мефодий — 863 год), они поздно принимают христианство, книгопечатание на национальных языках появляется у них тогда, когда у других уже был Данте. Лишь после 1848 года в Любляне, Праге и Варшаве жители этих мест начинают определять себя как словенцев, чехов и поляков. У них не было особой буржуазии, вместо нее — бесконечное количество крестьян, а когда буржуазия была в Центральной Европе, ее представители говорили между собой по-немецки, а в Санкт-Петербурге — по-французски. Поэт Франце Прешерн писал прекрасные сонеты на словенском своей возлюбленной Юлии в Германии; однако она отвергла его, ответив ему по-немецки. Славяне пережили продолжительный период притеснения и подчинения, который они воспринимали как неизбежное и переживали, скорее, даже не столько с чувством унижения, сколько с утомлением. Нельзя забывать о могущественном присутствии России, бесконечно превосходящей по масштабам все остальные народы, вокруг которой зародилась идея панславянского единства («детям Савы причитается самая большая часть света», писал тот же Франце Прешерн). Эта идея всегда компенсировалась подозрениями, что Москва может стать самым страшным притеснителем, что и произошло в коммунистическом 20-м веке. Вопреки ей в подвалах, прокопченных сигаретным дымом в Праге или Братиславе, одинокие и мужественные интеллектуалы смотрели на Европу как на единственно возможный выход и альтернативу, они были полны комплексов и восхищения, но питали также и надежду стать ее частью, что в результате и получилось. Именно поэтому, сталкиваясь с прочувствованной в течение веков невозможностью заниматься самоуправлением, управлением и даже принятием решений, славяне — все, вне зависимости от государства — нашли свое убежище в языке, как в укрытии и попытке самосохранения и сохранения общества. Поэзия и лиризм — как связь, уверенность в существовании иного мира, зашкаливающее, сентиментальное ощущение совместного опыта и абсолюта — гораздо важнее и правдивее любой политики — не оставляют равнодушными даже самого черствого из русских, даже Лимонова («русская душа плачет»). И это то, чего ни один француз, ни один англичанин никогда не сможет понять. Наконец, славянина не существует. Вы молодцы, если называете серба, словенца, словака «славянином», ведь он подумает: вот очередной человек, который ничего не знает, славяне раскололись на десятки национальностей более тысячи лет назад. Однако ничто не помешает ему сидеть любоваться закатом над позолоченным куполом собора Святого Исаакия в Санкт-Петербурге или видом реки Ибар в косовской Митровице и чувствовать себя, к счастью, как дома.

    Что значит быть итальянцем?
    Антонио Полито (Antonio Polito)

    Наше выдающееся национальное качество — это то, что нас нельзя не заметить. Мы привлекаем к себе внимание. Не всегда для этого находятся самые лучшие основания, но всегда и повсюду мы притягиваем к себе внимание. За границей, например, нас невозможно не узнать. Как правило, мы самые шумные, одетые лучше всех, самые красивые (за исключением персов), мы толпимся, вместо того чтобы стоять в очереди, мы зарабатываем состояние, начиная с нуля, мы никому не даем обвести себя вокруг пальца и торгуемся до последней копейки, мы — те, кто умеет обвести других вокруг пальца (более утонченные называют это качество гибкостью), мы — те, кто умеет петь, те, кто рассказывают анекдоты и делают «ку-ку», те, кто усердно работают, а когда не работают, умеют как никто в мире наслаждаться красотой. Нас нельзя не заметить. Мы жители моря — никто не может похвастаться столькими километрами морского побережья, как мы; мы не можем без пробок; мы дельцы, мы любим риск и торговлю, мы всегда (были) гостеприимны к тем, кто прибывает в наши края, в последнее время это уже не всегда так, чуть что, мы готовы сорваться с места, мы обожаем путешествовать, если мы не владеем каким-либо языком (а мы не владеем никаким), мы справляемся при помощи жестов или рисуем. Или экспортируем. В течение пары послевоенных десятилетий мы были китайцами, и в одно-единственное поколение совершили скачок от голода к производству Fiat 500 для всех. Быть может, мы даже способны сделать это снова. Мы жители равнин и гор, мы внимательны, осторожны, экономны, никогда не режем, не отмерив семь раз, всегда идем проверенной дорогой, мы крепкие и сильные, мы прочно стоим на ногах, даже когда эта земля дрожит, а дрожит она часто. Мы люди сердца, но и печенка у нас не слабая. Съездите в Аматриче или в Кастеллуччо, а потом расскажите мне. Мы смекалисты, умны, быстры, до смерти хитры. Настолько хитры, что наша страна имеет третий по объемам государственный долг в мире, и мы убеждены, что мы его выплатим. Мы надеемся, что не переборщили с хитростью, потому что если не получится, мы переиграем, и тогда уж точно нас нельзя будет не заметить. И потом мы южане, все до единого, даже те, которые называют себя северянами, однако, стоит им переступить границу Швейцарии, как немедленно оказывается, что они приехали с юга. Поставь какого-нибудь Сальвини (итальянский политик, член националистической партии «Лига Севера», — прим. перев.) в Берлин, и он тут же кажется сицилийцем. Посади человека из Пьемонта на папский престол, и он немедленно станет папой римским всех окраин мира. Мы изобрели практически все — империю, христианство, гуманизм, перспективу, анатомию, двойную запись, электрические батарейки, беспроводной телеграф, телефон и моплен. Очень редко случалось на этом заработать. Англичанин Тони Гидденс (Tony Giddens) однажды придумал рецепт идеальной Европы: финские технологии, немецкая производительность, шведский эгалитаризм, датский уровень занятости населения, ирландский уровень экономического роста, французская медицина, люксембургский уровень дохода на душу населения, норвежское образование, британский космополитизм (настолько они космополиты, что недавно вышли из нашего сообщества), кипрская погода. Он забыл еще итальянскую гениальность. Порой о ней забываем даже мы сами.

    #6822

    Arc
    Модератор

    «Европа» — бессмысленное слово

    Мэтью Уолтер (Matthew Walther)

    Недавно группа широко известных в узких кругах европейских консерваторов выпустила так называемую «Парижскую декларацию». Что они хотели сказать этим текстом, вызвавшим до обидного мало возмущенных откликов и еще меньше восторженных, понять очень трудно.

    Это документ длиной в 4600 слов, снабженный подзаголовком «Европа, в которую мы сможем верить» и наполненный пафосными трагическими рыданиями о судьбе бессмысленного понятия.

    Показателен список подписей. Английский философ Роджер Скрутон (Roger Scruton), у которого скоро выходит книга «Консерватизм: приглашение в великую интеллектуальную традиции» (не путать с его же «Как быть консерватором», с его же «Аргументами в пользу консерватизма», а также с первым, вторым и третьим изданиями его же «Смысла консерватизма»), бесспорно, знает толк в воображаемых страданиях. Там же присутствует и голландский журналист Барт Ян Спрейт (Bart Jan Spruyt) — едва ли не первый человек в мировой истории, у которого, по его собственным словам, «вызывает воодушевление» Heritage Foundation.

    «Европа», подобно модальному джазу и «Звездным войнам», непрерывно катится под гору с тех пор, как появилась сама ее идея — то есть примерно с 9 века от Рождества Христова.

    Тогда слово «Европа» означало очень простую вещь — земли, население которых официально состоит в латинской церкви, а не в греческой. Если, как это делаю я, продолжать придерживаться этого определения, то окажется, что Малабо, столица Экваториальной Гвинеи, — намного более «европейский» город, чем Париж. Кстати, скажем, из Византии она виделась отвратительным скопищем плохо пахнущих, зато богатых недавних варваров, регулярно пресмыкавшихся перед папой, причем не только тогда, когда им что-то было нужно от этого пожилого итальянского джентльмена (например, деньги). В течении столетий после того, как Хэнк Тюдор разошелся с женой и с католической церковью заодно, Европа была местом, куда англичане ездили, чтобы глазеть по сторонам, вести дневники и ходить к проституткам. Затем после Второй мировой — то есть во время холодной войны — она более или менее определялась как место, входившее в американскую, а не в советскую сферу влияния.

    Так что же значит слово «Европа» сейчас? Что имеют в виду люди, эмоционально относящиеся к этой идее, когда его употребляют? Явно не континент как географический объект и не Европейский Союз как политическое объединение. «Парижская декларация» провозглашает: «Европа принадлежит нам, и мы принадлежим Европе. Эта земли — наш дом, и другого дома у нас нет. Причины, по которым Европа нам так дорога, а мы ей так преданы, невозможно объяснить. Это вопрос общей истории, вопрос общей любви и надежды, вопрос привычного образа жизни, вопрос общих болевых точек».

    Кто входит в это «мы» — и, что еще важнее, кто не входит? В какой-то момент в документе появляется туманное упоминание об участи «политических лидеров, высказывавших неудобные истины об исламе». Что это за «истины»? В декларации присутствует множество рассуждений о «моральном упадке», звучащих вполне правдоподобно. Действительно, в большинстве европейских стран разрешены эвтаназия и аборты, а во Франции даже невозможно показать социальную рекламу, в которой люди с синдромом Дауна, чьи родители в свое время решили не делать аборт, выражают свою благодарность. Но какое отношение все это имеет к исламу?

    Помимо завуалированных антимусульманских выпадов в документе присутствуют вполне оправданные замечания о государственной поддержке семей и о финансировании гуманитарного образования, а также неуклюжие попытки подольститься к американским консерваторам, рассуждая о свободе слова и об экономической свободе. Между нелиберальной, почти хайдеггеровской одержимостью авторов «местами и событиями… несущими особый смысл» и их предполагаемым стремлением вернуться к «подлинному либерализму» присутствует определенное противоречие. Они как будто хотят обладать всеми риторическими преимуществами, положенными правильному современному либералу, но при этом оставляют за собой право отказываться от всего, что им не нравится в либерализме. Они жалуются, что их противники «игнорируют и даже отвергают христианские корни Европы» — как будто кто-то не знает, что европейские страны были раньше христианскими и как будто нытье способно что-то изменить.

    При этом декларация как-то умудряется обходить тот факт, что для остального мира Европа превратилась в один большой туристический маршрут, в смутную массу фонов для селфи — вроде той стальной кочерги, которую соорудили к какой-то ярмарке больше века назад. Завтра все это могли бы снести и заменить декорациями к «Игре престолов», и никто бы не заметил разницы. Между тем алтари великих европейских соборов покинуты, а перед ними, на установленных в 70-х годах престолах, священники в нелепых толкинистских облачениях совершают то, что технически является евхаристией, для немногочисленных прихожан, выстраивающихся в очередь за облаткой или фотографирующих храм. Люди пьют хорошее вино и настоящее пиво, запреты на курение игнорируются, симпатичные поезда ходят по расписанию, зарплаты во многих странах остаются высокими, сохраняются и процветают определенные представления о хорошей жизни. На мой вкус, это как раз и звучит как «подлинный либерализм».

    Чего на практике хотят авторы декларации? Неужели обратить время вспять? И как далеко? До 1945 года? Или до 1989-го? Когда именно существовала та Европа, которую они оплакивают, и на что она была похожа? Похоже, в итоге им нужно примерно то же самое, что есть сейчас, только чтобы у людей было больше «морали» и чтобы эти люди высказывали некие «истины» об исламе, платили немного меньше налогов и продолжали заводить детей. То есть, они мечтают о прошлом, лишенном пороков настоящего, что примерно так же разумно, как мечтать о блаженном 18 веке, в котором айфоны не так быстро разряжались.

    Не спорю, в начале 1950-х годов было очень приятно знать, что поставки продовольствия в твою страну не зависят от Сталина. Но это не означает, что с другими странами, которым так же повезло, ее объединяет что-то, кроме географического положения. Тем более это не означает, что существуют какие-то мистические принципы, определяющие — на радость профессорам философии и профессиональным борзописцам — судьбу вашей общей части евразийской литосферной плиты. В целом, конечно, неплохо, что, пока я это пишу, некий французский бюрократ вышел на тропу войны против нечистоплотного экспортера, пытающегося выдать один вид дорогого и невкусного сыра за другой. Также неплохо, что китайские и американские туристы, которые хотят за пять дней объехать Нидерланды, Францию, Германи, Австрию и Италию по одной комплексной турпутевке, не будут терять время на границах. Но все это входит в понятие Евросоюза.
    Итак, что же все-таки такое Европа? ЕС и все, что он собой воплощает? Интерактивный диснейленд? Реликт холодной войны?

    На мой взгляд, лучше всего ответил на этот вопрос Хилэр Беллок: «Европа — это и есть вера, и вера — это и есть Европа».

    Только сейчас «есть» нужно заменить на «была».

Просмотр 2 сообщений - с 1 по 2 (из 2 всего)

Для ответа в этой теме необходимо авторизоваться.